
Старый Чарлз принял у хозяина шляпу и трость и отступил, пропуская сэра Вильяма в ярко освещенную полуденными солнечными лучами прихожую замка Хорсли Тауэрс, поражавшего гостей не столько своими далеко не выдающимися размерами, сколько странной архитектурой. Дом несколько раз перестраивали, и, чтобы пройти в апартаменты жены, Вильяму пришлось подняться по парадной лестнице на второй этаж, пройти по широкому коридору мимо зала для приемов и спуститься на первый этаж в другом уже крыле здания.
— Как она? — спросил Вильям у дворецкого.
— Леди Ада, — сообщил Чарлз, — сегодня еще не поднималась с постели. Магда отнесла ей завтрак и кофе. По словам Магды, леди читает и делает в книге пометки.
— Значит, — сделал вывод Вильям, — леди не испытывает болей, и это хороший признак.
Он постучал, услышал слабый голос и отпустил дворецкого взмахом руки. Вошел и закрыл за собой дверь.
Ада сидела в постели, подложив под голову большую подушку, укрытая шерстяным пледом, хотя в этот августовский день в комнате было душно. Пахло лекарствами. Раскрытая книга лежала у леди на коленях, а грифельный карандаш скатился на пол, Вильям его поднял, передал жене и поцеловал ее в лоб.
Подтащив кресло ближе к изголовью постели, Вильям сел так, чтобы дотянуться до руки Ады и взять в ладонь ее холодные пальцы.
— Как ты себя чувствуешь, дорогая? — спросил он и добавил: — Я только что приехал, и сразу к тебе, даже, как видишь, не переоделся с дороги.
— Доктор Уимзи говорит, что лучше, — слабо улыбнулась Ада. — Он славный старик и хочет подбодрить меня. Но ты же знаешь, что сделать ничего нельзя…

Вильям знал, какие боли испытывает жена, Уимзи еще на прошлой неделе сказал ему, что надежды нет, и леди Аде осталось жить два-три, а если повезет, то четыре месяца. Вильям поспешил завершить дела в Лондоне и вернулся в Хорсли Тауэрс, чтобы провести с Адой последние месяцы ее недолгой жизни. Все их знакомые соболезновали и произносили слова сочувствия, некоторые — Фарадей, например, и, конечно, Бэббидж — хотели посетить Хорсли Тауэрс, но Ада просила никого не привозить, хотела провести последние месяцы с мужем и детьми.
Вильям поднялся.
— Переоденусь, — сказал он, — приведу себя в порядок и вернусь, дорогая.
— Сядь, пожалуйста, — тихо проговорила Ада. — Я давно хотела тебе рассказать кое-что. Пожалуй, сейчас самое время.
— О чем ты, милая? — спросил Вильям. — Переоденусь, и мы…
— Сядь. — Голос жены стал твердым, как в тот день, когда он единственный раз за время их брака выразил недовольство тем, что Ада занимается не очень подходящим для женщины занятием: математикой. Да еще с человеком, пренебрегающим светским обществом.
Что же теперь?
Вильям опустился в кресло и заботливо подоткнул плед, сползавший на пол.
— Ты помнишь, — начала Ада, — когда родилась Аннабель, мне было очень плохо, я почти всё время спала…
Вильям кивнул. Это были ужасные недели, но жена поправилась.
— Я никому не говорила, — продолжала Ада, — но произошло странное. Тогда я думала, что это результат болезни. Но болезнь прошла, а это осталось.
— Что — это? — спросил Вильям.
— Я научилась жить в сновидениях, — Ада говорила ровным спокойным голосом, будто читала из книги. На мгновение голос замирал, будто она перелистывала страницу, и возвышался опять — спокойный, уверенный… обреченный.
* * *
Как-то мне приснилось, что я брожу по Лондону в районе Сохо, где никогда не была. Ко мне подошла женщина… оборванка… взяла меня за руку, я и сейчас чувствую прикосновение… и повела не знаю куда, но запомнила дорогу и дом. Несколько месяцев спустя я была в Лондоне, меня пригласил Фарадей, и мы долго беседовали не столько о физике, в которой я мало что понимала, сколько о поэзии, в которой мало что понимал он. А на обратном пути я попросила кучера отвезти меня в Сохо. Так вот: я нашла ту улицу и тот дом, где была во сне. И видела ту женщину. Она узнала меня, я знаю, что узнала. Но мы обе сделали вид, что не знакомы друг с другом.
В ту ночь я захотела еще раз побывать… там. Почему? Ничего привлекательного в Сохо не было. Просто хотелось проверить мелькнувшую мысль. И мне приснилось… Неважно. Я проснулась, когда сама решила. «Всё, — сказала я себе во сне. — Больше мне здесь делать нечего, надо проснуться».
И проснулась. Было четыре часа, в окно светила ущербная луна…
Я никому не сказала о странных снах. Но поняла, что могу снами управлять. Не всегда. Впрочем, не всегда и хотелось. И не всякий раз получалось войти в такой сон, какой потом можно было проверить наяву. Несколько раз я… мы с мистером Диккенсом гуляли по набережной около Тауэра, он рассказывал о новом романе, интересовался моими математическими работами, он так мило не понимал математику… Как-то я заговорила с ним — не во сне. Это было на приеме у графа Мельбура. Я спросила, помнит ли он, как мы бродили и беседовали. Я ожидала, что он удивится, но он сказал: «Это были интересные беседы, леди Лавлейс». Диккенс страшно смутил меня, и я прервала разговор, сославшись на головную боль.
Я намекнула… вскользь… доктору Уимзи, и он сказал, что верит в вещие сны, хотя ему самому они никогда не снились. Но сны управляемые… Он читал в медицинской литературе, что такое случается. Очень редко, во время болезненных ситуаций. Он посмотрел на меня испытующим взглядом, и я перевела разговор.
Но опыты свои не прекратила. Загадывала, например, чтобы приснился зал Королевской оперы, я сижу в моей любимой ложе второго яруса, дают «Неистового Орланда» маэстро Вивальди… Не получалось, и я позднее поняла почему. Я не могла вызвать сны, где много людей. Но хорошо получалось оказаться на тихой улочке ночью, а если с кем-то — то в знакомой обстановке. Однажды я убеждала Бэббиджа, что его машина может не только числа делить и умножать, но способна сочинять стихи и музыку. Чарлз считал — и сейчас считает — что это невозможно, но во сне я сумела его переубедить, и он согласился. На следующий день, когда мы продолжили спор, Чарлз вел себя странно, смотрел на меня, будто видел впервые и не представлял, чего от меня ждать. Я поняла, что он помнит наш разговор.
Вилли, я подхожу к главному и не решаюсь… Ты должен понять меня, это очень важно для нас обоих.
Это началось шесть лет назад. Я купила в книжной лавке Бермана, что на Стрэнде, томик стихов неизвестного американского поэта. Книжка лежала на прилавке, я ее раскрыла из любопытства и… улетела. Весь вечер я читала стихи. Поразительные, странные, зовущие. Поэта звали Эдгар Аллан По. Это была его первая книжка, изданная в Лондоне. Мне сразу показалось, что мы с По очень близки по духу. Ты, наверное, уже забыл, но я прочитала тебе вслух одно из стихотворений, ты довольно равнодушно послушал, сказал несколько слов, чтобы сделать мне приятное, и вернулся к чтению «Домби и сына».
А я… Мне захотелось увидеться с мистером По, чтобы сказать, как я поражена. В ту ночь я не думала об управляемом сне, но случился именно он. Видимо, засыпая, я все-таки представляла… И мне приснилась невзрачная комната с единственным окном. Из окна дуло, и я сразу озябла. За столом спиной ко мне сидел мужчина, я видела его заросший затылок, на нем был старый потрепанный сюртук, и он что-то быстро писал, чуть ли не ежесекундно макая перо в чернильницу. Должно быть, я наступила на прогнившую половицу, она скрипнула, и он обернулся. Представляю, как он удивился, увидев в своей каморке незнакомую женщину.
Я прекрасно понимала, что это сон, и в любую минуту, сказав себе «проснись», я вернусь в свою постель. Взгляд этого человека… Я не могу тебе передать…
Он удивился, но лишь на мгновение. Положил перо, встал и, не переставая смотреть мне в глаза, сказал:
— Я вас знаю, но… откуда?
Я смутилась. У меня не возникло ни капли сомнений — то был Эдгар Аллан По. И я, ни секунды не раздумывая, прочитала строфу из его стихотворения.
Он улыбнулся. Господи, как он умел улыбаться! Но взгляд оставался серьезным, цепким. Он пододвинул мне стул, стоявший под окном, неловко смахнул с него пыль, и я села. Странно, но я не помню, какое на мне было платье. Я вообще ничего не помню из того сна, кроме того, что мы сидели друг напротив друга и разговаривали. Я даже не уверена, что разговаривали словами, а не взглядами. Будто что-то возникло между нами… Эдгар смотрел на меня пылким взглядом влюбленного, и я подумала, что так он смотрит на каждую женщину. Я читала его стихи, понимала его и подумала еще, что это мой сон, и я сама всё придумала — и комнату, и этого мужчину, поэта, и говорю сейчас с собой, и в то же время — не знаю, как это получалось — уверена была, что комната настоящая. Я ощущала холод из полуоткрытого окна, потянулась и захлопнула, и сразу стало теплее, так не могло быть во сне, а, впрочем, я не знала, что в управляемом сне может быть, а чего быть не может.
Удивительно, но прошла, по моим ощущениям, минута, не было сказано — вслух — ни слова, но я уже знала, что Эдгар… Эдди… я уже называла его про себя Эдди… вчера приехал на пароходе из Ричмонда в Балтимор, чтобы говорить с издателем, попросить аванс под новую книгу, а издатель отказал, и Эдди остаток денег выложил в пабе, играя в карты, проигрался и сейчас сочинял рассказ, который наверняка понравился бы издателю. Рассказ назывался «Исповедь». Посмотрев на рукопись, лежавшую на столе, я увидела это название, написанное широким почерком, а Эдгар сказал удивительным красивым голосом:
— Дорогая Ада, как хорошо, что вы здесь. Я читал о вас в газетах, о вас и Бэббидже, о том, что вы полагаете поэзию выше математики, и это стало причиной вашего разрыва.
Он не мог читать ничего подобного в газетах, тем более американских. О моих спорах с Чарлзом знали только мы с Чарлзом, но Эдди говорил уверенно, и я в тот момент знала, что всё так. Я знала, что могу — должна — поведать Эдди свои мысли, идеи, и он поймет, только он и может меня понять, потому что мы, по сути, одно целое.
— Бэббидж всё упрощает, — сказала я, — и сводит к числам. Но математика — это больше поэзия, музыка, интуиция. Числа и алгебраические знаки — только способ записи. Очевидный для математиков язык, глубинную суть которого они не хотят понимать.
— Милая Ада! — воскликнул Эдгар. — Конечно, вы правы. Математик прокладывает к истине тропинку, шаг за шагом ступая по трясине, выискивая дорогу, устилая путь доказательствами, теоремами и вычислениями, в то время как поэт и музыкант воспаряют над буераками и топями…
— И видят истину, да! — я взяла лежавший сверху лист и прочитала слова, сказавшие мне больше, чем длинный ряд символов, которыми Джон кормил свою недостроенную машину, я ему помогала и даже больше: вела вперед, он сопротивлялся, хотел остаться на тропе, а я тянула его вверх…
Сказала ли я это вслух? Во сне не всегда понимаешь разницу между словом подуманным и словом сказанным.
Эдди сел на край стола и продолжил мою мысль:
— Взгляд сверху… И не глазами, милая Ада! Что видит взгляд, даже самый проницательный? Вот лист бумаги, вот слова, на нем написанные. Как узнать: написанное — истина или клевета? Правда или ложь? Как отличить истину?
Я не нашлась, что ответить. Не то чтобы ответа у меня не было. Я помнила свои разговоры с Диккенсом, мы много рассуждали о силе слова, и я сетовала на то, чего мне недоставало в его прекрасных романах. Недоставало тайны. Не тайны сюжета, не тайны персонажей, а тайны слов. Недоставало ощущения истины слов. Каждое слово было на своем месте, ни одно слово в романах Чарлза я бы не могла и не захотела изменить. Изменив хоть слово, я погубила бы текст, как единственный небрежный мазок кистью на законченной картине губит всё произведение. Но всё же… Мне недоставало того, что словами выразить невозможно, только ощутить, почувствовать… Да, для этого всё равно нужны слова, но не точные, как показания приборов, стоявших на столе у Фарадея, не красивые, как во множестве романов, пачками лежавших на полках книжных лавок… Когда мы виделись с Диккенсом в Лондоне и не могли прийти к согласию, он как-то воскликнул в сердцах: «Сами вы понимаете, Ада, что хотите сказать? Слова — отражение мысли. И если мысль ясна, то слово, ее выражающее, всегда найдется!» — «А мысль, дорогой Чарлз, если вы ее осознали, уже не точна и не истинна». — «Ада, — с сожалением сказал Чарлз, — вы всегда усложняете. Даже простые вещи я перестаю понимать, переговорив с вами несколько минут. Наверно, вы все-таки больше математик, чем поэт, и ваше желание совместить поэзию с математикой губительно как для математики, так и для поэзии. Когда я читаю стихи вашего отца…» И он углубился в словесную трясину, я перестала его слушать, и разговор наш заглох на середине фразы. Мы расстались, не договорив, не поняв друг друга.
Это было будто сон во сне. Я могла управлять сном, но не могла управлять сном, который приснился во сне, однако проснулась во сне, где Эдгар сидел передо мной, наклонившись вперед и глядя на меня пристальным взглядом, проникавшим в душу. Может, он увидел мой короткий сон-воспоминание? Или, задав вопрос, терпеливо ждал ответа?
— Как отличить истину? — повторила я. — Так же, как отличить поэзию от сочинения стихов.
По широко улыбнулся. Его улыбка… Я знала теперь, что ни одна женщина не может устоять перед этим человеком.
— Можно? — спросила я, показав на стопку бумаги. Новый рассказ, который писал Эдди.
Он прикрыл стопку ладонью, будто у него хотели отнять любимое детище.
— Минуту, Ада, — сказал он, с видимым удовольствием произнеся мое имя. — Я только допишу последнюю фразу.
Он обмакнул перо в чернильницу и, склонившись над листом, быстро написал несколько строк. Положил перо, провел над текстом ладонью — то ли хотел теплом ладони высушить чернила, то ли совершая непонятный мне ритуал, — и я через его плечо успела прочитать: «Моей прекрасной гостье Аде Лавлейс».
По перевернул лист и протянул мне другой — первый, с названием, написанным широким почерком: «Исповедь».
— Ваша? — спросила я, приняв лист из его руки.
— Возможно, — едва улыбнувшись тонкими губами, сказал он. — Может, меня ждет та же участь. Во всяком случае, это лучше, чем…
Он не закончил фразу, пододвинул мне стул и встал у окна, скрестив руки на груди.
«Я знаю, — прочитала я, — что, несмотря на все уверения в искренности и правдивости, требовательный читатель не поверит истории, которую я хочу рассказать. Я и сам не стал бы слушать ничего подобного, но жить мне осталось чуть больше суток…»
Я обернулась, и Эдди кивнул.
Я погрузилась в чтение, как в мутный затягивающий омут, не в силах выбраться, чтобы глотнуть свежего воздуха. Я увидела себя в призрачной даме, которую герой рассказа любил больше жизни. И убил, сам того не желая, оказавшись во власти сил, которым не мог оказать сопротивления.
Я прочитала финальную фразу, написанную только что, и поняла, что не читала раньше ничего, столь же ужасного и… возвышенного.
«Раздумывая много лет спустя о той ночи, я пришел к выводу, что все видения, так красочно описанные беднягой Гастоном, пронеслись в его мозгу в ту единственную секунду, когда, очнувшись на рассвете после вызванного опием сна, он увидел рану на груди Шарлотты и струйку крови, вытекавшую из ее пробитого кинжалом правого глаза».
Финальная фраза — неужели Эдди только сейчас ее придумал? — переворачивала всю суть рассказа, это был рассказ-оборотень, рассказ… да, исповедь.
По подошел сзади и положил руки мне на плечи.
— Хорошо? — спросил он, и голос звучал робко, будто нерадивый ученик спрашивал учителя, не написал ли он чепухи.
Я долго молчала, а он гладил мои плечи, волосы, я ощущала его дыхание на своей шее…
— Никогда не читала ничего страшнее, — наконец сказала я, — и никогда не думала, что страшное может быть так…
Я поднялась, и теперь мы стояли друг перед другом… близко… Эдгар взглядом требовал, чтобы я закончила фразу.
— …так прекрасно, — сказала я и поняла, что, если не проснусь прямо сейчас, исчезнув из его жизни, как призрак при первом крике петуха, то произойдет то, чего я очень не хотела и страстно желала.
Он тоже понял. Возможно, он понял даже больше, чем я. Отступив на шаг, он спросил:
— Ты… вернешься?
Ответить отказом было выше моих сил.
* * *
— Интересный сон, — сказал Вильям. — Эдгар По? Кстати, мистер Эмерсон хочет изготовить твой портрет по методу месье Дагера. Я сказал, что сейчас ты не сможешь полчаса неподвижно сидеть перед его аппаратом, но, когда тебе станет лучше…
— Мне не станет лучше, Вилли, — перебила Ада, — и ты это знаешь. Я хочу… должна продолжить…
— А что? — нахмурился Вильям. — Было продолжение? Если мне не изменяет память, мистер По умер несколько лет назад.
— Да, — Ада поправила подушку, поморщилась. Боль, терзавшая ее с утра, к полудню утихла, но сейчас, она чувствовала… — Я ведь обещала Эдди вернуться.
— Эдди, — хмыкнул Вильям.
* * *
Я несколько раз приходила к нему в управляемых снах. Получалось не всегда. Я хотела говорить с Эдди о поэзии и музыке в математике. И… не только.
Для него мои появления всегда были неожиданны. И — я уверена — желанны.
Мы с упоением — не побоюсь этого слова — рассказывали о себе. Что мы знали друг о друге до встречи? Я об Эдди — какой он прекрасный поэт и рассказчик. Он обо мне знал и того меньше. Несколько раз встречал мое имя в газетах и почему-то считал, что я сухая английская леди, интересующаяся математикой и даже пытавшаяся помочь (слово это он произнес с пренебрежением) Бэббиджу в создании его «аналитической машины». Но уже вторая встреча изменила наши представления… И отношения. Математику и точные науки он не любил и говорил, что изучение чисел и теорем не ведет к истине, поскольку истина не рациональна и постигается вдохновением, выраженным, прежде всего, в стихах. И в прозе, если проза представляет собой, по сути, ту же поэзию.
— Неужели твоим отцом был лорд Байрон?
Байрон был для Эдди идеалом, которому он, впрочем, и не думал следовать — у него был свой путь, и, когда он читал мне новые стихи, я… уплывала.
Я убеждала его, что математика суть та же поэзия, просто у нее другой язык. Язык чисел, а не слов. И машина Бэббиджа, о которой он сначала говорил с пренебрежением, способна будет работать не только с числами, но и со словами, создавая поэтические шедевры. И музыкальные тоже, ведь и музыка суть числа: музыкальная гармония — это прежде всего гармония чисел.
Мы говорили, перебивая друг друга, мысли опережали слова, и время от времени мы оба вдруг замирали, глядя друг другу в глаза, и он протягивал ко мне руки, а я ждала этого момента, стараясь не показать своего волнения, и он гладил меня по волосам, по плечам, спине… и настал наконец момент, когда мы оба не могли больше сопротивляться влечению…
* * *
— Вот как, — сухо произнес Вильям. — Хорошо, что это был только сон. У тебя слишком богатое воображение, Ада.
— Вилли, — печально сказала она, — ты не понимаешь. Ты всё еще не понимаешь.
— Чего я не понимаю? — резко и неприязненно спросил Вильям.
— Это был не сон, Вилли. С какого-то момента это перестало быть сном.
— Не выдумывай! — голос Вильяма сорвался на крик. — Ты никогда не была в Америке, а мистер По ни разу не посещал Англию.
Ада печально посмотрела на мужа, подобрала почти сползший на пол плед и сказала:
— Можно я продолжу? Я должна тебе все сказать, потому что…
* * *
Я рассказала Эдди о семье, об отце, которого, по сути, не знала, о детях — Аннабель, Байроне и Ральфе, — о матери, которую никогда не любила, о тете Маган Ли, к которой относилась как к родной матери, а Эдди не скрывал своей любви к женщинам. Женщины — это поэзия, говорил он, а поэзия суть истина, но это не означает, что женщина и есть истина. Вовсе нет. В женщине живут Бог и Дьявол. А истина — от Бога. В истине не может быть ничего дьявольского.
Я говорила, что он противоречит сам себе, а он смеялся и обнимал меня.
— Аннабель… — говорил он. — Ты дала дочери замечательное имя. И если соединить имя твоей дочери с фамилией твоей тети… Как звучит! Аннабель Ли… Аннабель Ли…
Он повторял это раз за разом, будто в его уме рождалось стихотворение. Но это я поняла много позже. Много позже, когда моего Эдди уже не было в живых.
* * *
— «Мой Эдди», — глухо повторил Вильям и ударил кулаком по колену.
* * *
И все-таки я пыталась убедить его, что поэзия и математика равновелики в познании истины. Настоящий математик, безусловно, поэт в душе. Доказывая теорему, он, по сути, сочиняет прекрасное стихотворение. Поэзия и математика — единая суть. И не только математика, просто в математике поэзия выражена так явно, как только возможно. Вся наука — стремление к истине, как и поэзия.
— Вот! — сказал Эдди. — Наука стремится к истине, а поэзия есть истина. Поэзия скрыта в науке так глубоко, что ученые — даже такие, как Франклин и твой Фарадей, — ее не видят.
Мне это утверждение показалось слишком радикальным, и мы…
* * *
— А этот мистер По, — с насмешкой перебил жену Вильям, — понимал, что всего лишь тебе снится?
Ада не закончила фразу и посмотрела на мужа с недоумением.
— Ты еще не понял, — сказала она тихо и поморщилась от боли, — что всё было реально? Он… мы… мы были…
— Продолжай, — бросил Вильям.
* * *

Эдди увлеченно рассказывал о поэзии мироздания, о красоте звездного неба, и однажды я спросила его, почему ночью темно? Я его озадачила, а меня в свое время озадачил Фарадей, задав тот же вопрос, на который, сказал он, нет ответа, потому что мироздание бесконечно, и значит, куда ни посмотри, взгляд встретит свет звезды. И получается, что ночью должно быть светло, как днем. Я размышляла об этом и думала, что проблему можно разрешить с помощью машины Бэббиджа, когда она будет готова, и это станет доказательством моей правоты — наша машина способна не только числа считать, но и решать задачи, кажущиеся неразрешимыми.
В ту ночь Эдди был задумчив, и мне показалось, что между нами — не знаю почему — пробежала черная кошка. Я даже захотела проснуться, но с некоторых пор мне это удавалось не сразу, меня неудержимо влекло к Эдди — загадочному, неповторимому…
— Я понял, — сказал он, когда я пришла в следующий раз. — Это очень просто, Ада. Это поэтично и можно выразить стихами, я уже начал поэму…
— О звездах?
— О Вселенной! Это будет моя лучшая поэма, и я посвящу ее тебе, Ада. Ты будешь первой, кому я прочитаю свою поэму.
* * *
Ада замолчала. Откинулась на подушку, закрыла глаза. Боль подступила опять, но показывать свои страдания мужу Ада не хотела.
— Что дальше? — раздраженно спросил Вильям. — Какие еще скабрезности ты поведаешь?
Ада заговорила, преодолевая боль, неприязнь к мужу, вспоминая ту ночь, когда…
* * *
Я долго не могла прийти к нему. Не получалось. То ли он отталкивал меня, то ли во мне уже тогда начала проявляться болезнь.
Только раз удалось. Я видела, как он умирал. Он лежал на кровати в темной комнате, горела одна свеча, была ночь. Откуда-то слышались громкие голоса, пахло плохим вином. Эдди стонал и звал. Нет, не меня. Какую-то Марию. Я просила его сказать мне хоть слово, но он уходил… Он что-то прошептал, я расслышала: «Ты пришла, Аннабель Ли…»
Я просидела с ним всю ночь. Вспоминала наши встречи. Разговоры. Нашу любовь. Ушла, когда забрезжил рассвет и кто-то начал колотить в дверь. На столе лежала книга. «Эврика. Поэма в прозе Эдгара Аллана По». Я раскрыла книгу и увидела надпись, сделанную рукой Эдди: «Моей единственной Аннабель Ли — моей Аде Лавлейс. Поэзия и истина суть одно». И размашистая подпись, хорошо мне знакомая…
Я взяла книгу и ушла… сюда.
Вот и всё.
* * *
— Это сны и только сны, — жестко, с неприязнью произнес Вильям. — Ты начиталась этого По и вообразила… Не знаю, зачем ты мне рассказала.
Ада лежала с закрытыми глазами и, казалось, спала. Возможно, боль ее отпустила. На время.
Вильям поднялся и взял из ослабевших рук жены книгу, которую она читала, когда он вошел. «Эврика, — прочитал он на обложке. — Поэма в прозе Эдгара Аллана По».
Он уже знал, что увидит, открыв книгу. Но всё еще не верил.
«Моей единственной Аннабель Ли — моей Аде Лавлейс. Поэзия и истина суть одно».
И размашистая подпись автора.
Вильям отшвырнул книгу и вышел из комнаты.
Старый Чарлз подал хозяину шляпу и трость, и Вильям, граф Лавлейс, виконт Оккам быстро сбежал по ступенькам.
Павел Амнуэль
Примечание. Ада Лавлейс скончалась 27 ноября 1852 года. Биографы до сих пор гадают, что она рассказала мужу 30 августа, после чего он покинул дом и больше не возвращался. Рассказа «Исповедь» нет ни в одном из собраний сочинений Эдгара Аллана По.