
В издательстве «Новое литературное обозрение» вышел в свет последний том собрания сочинений великого филолога Михаила Леоновича Гаспарова (13.04.1935–7.11.2005). Наверное, он был одним из последних ученых, чье творчество легко делится на тома, а не на другие единицы: исследовательские и организационные проекты, собранные коллективные труды и курсы лекций, когда институциональные правила изысканий начинают довлеть упорному интересу. Гаспаров упорно сопротивлялся советскому стилю организации науки с его излишней бюрократизацией, упрощением формулировок в гуманитарной сфере и мобилизацией кадров на народно-хозяйственные задачи — этому он противопоставлял свою невероятную, непосредственную заинтересованность в художественной форме, в ее сложности и одновременно «транзитивности» (хотя это слово он, кажется, ни разу не употребил, предпочитая ясные русские слова) — совершенная форма может стать основанием другой формы. Например, риторическая система может породить философские идеи, а продуманная поэзия — отличную прозу. Несмотря на временной промежуток, отделяющий нас от кончины ученого, пока не до конца ясно, насколько Гаспаров был «транзитивен» во влиянии на русскую литературу — хотя это влияние несомненно для множества русских поэтов наших дней.

Статьи Гаспарова для читателей разного времени становились формотворческими, определяя способ рассуждения о далеких от непосредственной темы статьи предметах. Так, меня всегда впечатляли его работы о русском поэтическом модернизме, который изображался как зигзаг от Фета до Маяковского, в освоении сложных метафор, прозаизмов и головокружительно-запредельных психических сюжетов. Так поэзия освобождалась от называния происходящего, от лиризма в расхожем смысле внимательного, но однообразного вдохновения — и превращалась в самостоятельную форму, способную порождать образы мысли и даже образы жизни. Конечно, любая масштабная концепция требует жертв, и иногда после прочтения или перечитывания этих статей Гаспарова казалось, что обижены любимые Хлебников, Пастернак, Хармс, Заболоцкий — как будто Фет, Анненский и Блок уже изобрели непостижимые способы работы с душевными содержаниями, а дальше были только прикладные случаи, применения к текущей культуре. Действительно, у Гаспарова было недоверие к этим авторам, хотя о них же он написал самые проницательные работы, увидев, например, в «Богах» Хлебникова детскую считалку, превращенную в ритуал исключения и казни.
Но Гаспаров не просто изучал поэзию, он оказывался внутри некоторой поэтики, постигая ее. Так, он охарактеризовал путь Цветаевой как переход от «поэтики быта» — уютных образов детства и интимной влюбленности — к «поэтике слова», исследованию его возможностей в духе экспрессионизма. Ни в чем не исказив содержания Цветаевой, Гаспаров описал, внутри какой поэтики находился и он, и его друзья и коллеги, начиная с С. С. Аверинцева. Все они начинали с наблюдений над уютными текстами, но потом замечали, как смещение значения какого-то слова может привести к появлению новых наук или новых направлений литературы.
Этот путь был виден еще в кандидатской диссертации Гаспарова, посвященной античной басне. Он пришел к выводу, что басня была у древних греков практическим жанром вне литературы, что в узком, что в широком смысле — и только римляне авантюрно ввели ее в литературу. Например, Федр превратил басню в способ мобилизации поэзии для целей морального воспитания, а Бабрий мобилизовал моральные качества басни, но лишь для того, чтобы сделать ее приятным чтением, приемлемым для любой аудитории. Такая авантюра тоже была переходом «от поэтики быта к поэтике слова», от бытового употребления речи — к пониманию возможностей литературы как системы.
Гаспаров, конечно, полемизировал с упрощающими советским трактовками, где Федр был рупором демократических и низовых сил, а Бабрий — несколько ближе к аристократическим бездельникам, и они якобы были антагонистами. Но и кандидатская Аверинцева о Плутархе показывала, как этот античный историк приносит в прагматически ориентированные, инструктивные и справочные жанры, такие как биография, особое тепло, индивидуальное, личное, семейное, определяющее потом и интонации всей западной культуры, т. е. идет от официального быта к задушевному, но при этом внятному для всех слову.
Но в басневедении молодого Гаспарова был еще один смысл. Басня встраивается в литературу, но при этом в ней продолжают действовать начальные ее внелитературные функции, определяя стиль, стратегию, задачи писателя. Литература не у времени, а у долитературного в плену. В каком-то смысле это очень христианский подход, где благодать не отрицает природу, но позволяет ей действовать ввиду спасения, озадачиваясь в том числе этим. Бо́льшую часть жизни Гаспаров считал себя рационалистом и атеистом, но незадолго до смерти принял крещение, исповедовав христианство как свою веру.
Метод Гаспарова противоречит подходу великого советского психолога Л. С. Выготского, для которого басня — это зерно всей литературы, первое поле «противочувствий» и каталитического переживания противоречий между характерами; для Гаспарова басня изначально внелитературна. Но больше всего Гаспаров оспаривал другого великого гуманитария, М. М. Бахтина, и его теорию диалога как основы понимания, делающего литературу «событием бытия». Для Гаспарова Бахтин — один из теоретиков послереволюционного авангарда, всего лишь философски тематизирующий ситуацию гражданской войны, резкой смены элит, кризиса привычной языковой нормы. В этом смысле Гаспаров сходится с западными левыми теоретиками, почитающими Бахтина как мыслителя, подрывающего прежние культурные привилегии. Гаспаров много раз повторял, что Другого мы понять не можем; что Другой для нас — «китайская грамота».
Но на самом деле Гаспаров спорил не столько с Бахтиным, сколько с попыткой свести диалог к художественным приемам, растворить всё в художественности, и нападал на тех, кто, не обладая авангардной смелостью, пытался клясться именем Бахтина. Тогда как Гаспаров начинает всякий раз как раз с нехудожественного, с голой земли, на которой мы можем увидеть, где именно мы должны стать другими, чтобы потом думать и чувствовать совсем иначе, чем прежде.
Пойдем по томам собрания сочинений, представив каждый кратко и воздав в меру сил долг артистической лапидарности самого Гаспарова.
Том 1. Греция
Вначале для Гаспарова была Греция, но вовсе не как для Винкельмана или Шиллера, которые за греческой гармонией не замечали Ассирию и даже Египет. Греция была вначале не потому, что она первая гармоничная и мудрая, но потому, что она первой научилась себя «упаковывать», конспектировать, систематизировать, делать своды, собирать выписки, излагать. Эти своды, такие, как «Мифологическая библиотека» Аполлодора или «Пестрые рассказы» Элиана, переводились в «Литературных памятниках»; в этом смысле советский читатель был хорошо подготовлен к восприятию этой античности.
В рамках тома — книга для подростков «Занимательная Греция» в начале и ранние исследования по занимательному жанру басни в конце. «Занимательная Греция» при всем простодушии — скрытое серьезное научное исследование, как формы сохранения предания позволяют превратить миф с его часто неприглядными подробностями в основание для гражданской доблести; как можно «упаковать» миф так, чтобы он стал поучителен, а не позорен.
В центре тома — деятельность поэтов, выросших на уже «упакованном» мифе, таких как Пиндар и Софокл. Они уже усвоили, как делать эпиникий (хоровую песнь в честь победителя спортивных состязаний), как делать трагедию, какова должна быть гармония и как развертывать сюжет, они раскрашивают эти контуры. Но почему Пиндар и Софокл уникальны и неповторимы? Потому что статус литературы в Греции еще не был определен, трагик мог быть больше известен как политик или полководец. Значит, смелость литератора — как раз в том, чтобы раскрасить и выставить раскраску на всеобщее обозрение; смелость «Черного квадрата» Малевича, а вовсе не салонной живописи.
Том 2. Рим. После Рима
В Риме как раз статус литератора был понятен. Даже самые грубые зрелища цирков создавали вакансию поэта, толпа, жаждущая кровавых зрелищ, с почтением приветствовала Вергилия именно как поэта, не требуя от него водить полки или корпеть над документами. Сам Гаспаров смотрит на римских поэтов с удивлением, просто прибавляя к чувствам любителей зрелищ умение точно и философски определять, что сделал какой поэт: как у Катулла получилось чувство, у Вергилия — история, у Горация — школа совершенной жизни, у Овидия — добрая нравственность.
Этому делу поэтов противоречила скудость исходного материала: почти всё бралось заемное, у греков, добавлялись истории довольно простые, порой тривиальные, даже не подростковые (это скорее про Возрождение можно сказать), а детские интриги, как у Катулла с Лесбией.
Основная тема тома — универсальная римская риторика, стандарт фигуральной речи, вырабатывающей стили. Эти стили могут, как у позднеантичного поэта-эстета-христианина Авзония, быть предметом просто гордого показа, за которым стоит личная стыдливость. Но потом, в Средние века, они опять развертываются в образы жизни, придворные, аскетические или небывалые по вольности.
«Занимательный Ренессанс», про Чезаре Борджиа и Сиджизмондо Малатесту, написать нельзя, а «Занимательный Рим» — это рассказы о поэтах, а легионеров и урожаи зерна к этим рассказам каждый любитель Рима пускай присоединяет сам.
Том 3. Русская поэзия
Гаспаров любил Валерия Брюсова как русского римлянина, который хрестоматиен настолько, чтобы изобрести модернистскую литературу, — у него получился журнал «Весы». Мелко в сравнении с римскими классиками, не спорим.
Но в статьях, вошедших в этот том, Гаспарова интересовало несостоявшееся: вклад Брюсова в авангард или Блока — в переводы с латыни. Он писал, где поэты только чуть коснулись той возможности, которая при реализации открыла бы новые перспективы мировой литературе. В противовес советским отчетам о достижениях Гаспаров говорил о непродолженных началах, о том, как буксовала на месте рифма Маяковского или образность Пастернака, — в то время как хотелось размаха «Энеиды».
Основная тема тома — семантический ореол метра, иначе говоря, как стихотворный размер порождает сюжетный смысл, например задумчивости или пути. Хореи и ямбы ожили в этом анализе, но Гаспаров показал себя настоящим музыкантом, который знает каждую ноту, играет ноты, а не музыку, — но мы здесь впервые слышим и понимаем, что такое музыка как музыка, а не как прикладной способ поднять настроение.
Том 4. Стиховедение
Предмет работ, вошедших в том, — судьбы русской силлабо-тоники, т. е. системы стихотворных размеров, где существенно и число слогов, и регулярность ударений. Гаспаров отказывается от простой прогрессистской модели, утверждающей, что силлабо-тоника в ХХ веке себя «исчерпала» и потому поэты стали двигаться кто к тонике, кто к расшатанной силлабо-тонике, кто к верлибру. Исчерпанность подразумевает полноту, тогда как Гаспаров показывал, что силлабо-тоника всегда нуждалась в чем-то еще — в точной рифме или регулярной строфике. Поэтому история стиха — это история осознанной необходимости, а вовсе не достижений и удач. Гаспаров здесь строг как никогда.
Том 5. Переводы. О переводах и переводчиках
У истоков всего советского перевода стоит один институт — издательство «Всемирная литература» — «Сухарева башня голодных интеллигентов девятнадцатого года», по слову Мандельштама. Похвала Мандельштама лукава: Борис Годунов строил эту башню в том числе и для того, чтобы занять людей работой и предотвратить бунт, — так и переводчики обычно сидят за своими трудами довольно смирно.
Гаспаров ни разу не смирялся с эстетикой даже самых любимых переводчиков, напротив, изучал, на чем они оступились, когда стали переводить, из-за чего в их переводах слишком много экспрессионизма и кричащих элементов. Гаспаров призывал к сдержанности и часто вспоминал детский опыт встречи с французскими прозаическими переводами классиков или подстрочниками в филологических примечаниях.
В собственной переводческой практике Гаспарова много от этой детской завороженности тем, что поэзия возникла не там, где грохочут барабаны рифм и литавры образов, а в тонкой настройке скрипки, которая должна играть долго, пока не будет переведена большая поэма. Даже «Неистового Роланда» Гаспаров перевел не октавой и не в стиле «Руслана и Людмилы», который сразу напрашивается, а сухим верлибром.
Пока мы не увидим в трудах Гаспарова этого взгляда ребенка на примечания к академическому изданию, мы ничего не поймем ни в одной из его работ.
Том 6. Наука и просветительство
Это самый пестрый том, с многочисленными эссе и заметками, но при этом отвечающий только на один вопрос: как стало возможно стиховедение как главная филологическая наука? Гаспаров дает простой ответ: как общая методология гуманитарных наук.
Здесь в фокус сходится всё то, о чем мы уже сказали: дефицит возможностей стиха, изобретение поэтами культуры чувства и мысли, транзитивность филологии и открытие переданным из поколения к поколению литературным стилем новой эпохи в культуре. Оторваться от этого тома невозможно.
Александр Марков, профессор РГГУ