
Между прочим, самым старшим из моих дядьев был дядя Женя. Учитывая время его рождения — 1913 год, — ему и досталось по полной программе: воевал в Финскую, воевал в Отечественную. Близко к передовой в полевых условиях чинил самолеты, часто попадал под бомбежки, но остался жив. Кончил войну старшим лейтенантом, награжден медалью «За боевые заслуги».
Высшего образования дядя Женя не получил, но отличался сметливостью и работал инженером на авиационном заводе в Ступино. Он частенько ездил в командировки в Запорожье, по дороге обратно останавливался у нас на Сивцевом Вражке, и тогда комната наполнялась ароматом домашнего подсолнечного масла, которое дядя Женя покупал на запорожском рынке и привозил в подарок. И тогда бабушка немедленно пускала его в ход, подмасливая селедочку с картошечкой. Дядя Женя всегда являлся с бутылкой «Московской», до которой он был большой охотник. Захорошев, сыпал шутками и смеялся им первый. На череп ему натянули многовато кожи, от смеха морщины, родинки, складочки и мешочки лишались своего места и потешно наезжали друг на друга. Я тянулся за ним и тоже шутил. Наверное, иногда удачно. Однажды дядя Женя серьезно взглянул на меня и сказал: «Эх, Сашка, был бы ты постарше, мы бы с тобою спелись». В эту минуту ему очень хотелось плеснуть мне водочки, но я тогда не пил. Дядя Женя подкашливал и учил меня: «Мы с тобой еще обязательно выпьем, но только ты никогда не кури. Гадость это». Сам он дымил «Беломором» и явно получал от этого удовольствие. Это был длительный процесс: папиросы тогда набивали плотно, в табак для лучшего горения ничего не добавляли, так что при малейшей заминке они тухли, на каждую выкуренную папиросину приходилось пять-шесть спичек. Мама рассказывала, что Женька был всегда неслухом, растил на их огороде в Михайлове табак, а отец нещадно драл его. Не подействовало.
Уйдя с завода, дядя Женя запа́х хлоркой — устроился на работу в бассейн. Это был избыточный за́пах для той их квартирки в Ступино — его жена, тетя Люся, и так держала ее в стерильном состоянии. Мне кажется, дяде Жене это было не по душе. На Сивцевом Вражке он балагурил и пел протяжные песни, а там ему приходилось выходить на лестничную клетку, чтобы покурить. Тетя Таня никогда не работала, страдала мигренями и скрытно гордилась тем, что родилась в купеческой семье первой гильдии. Если бы не большевистская революция, она обитала бы в особняке и гоняла чаи в ухоженном саду, но ей пришлось стать женой советского инженера и жить сначала в безразмерной коммуналке, а на старости лет — в малогабаритной квартире. Ее кожа была белой-пребелой — будто присыпанная мукой наипервейшего сорта. Смуглый дядя Женя гляделся рядом с ней настоящим негром. Сын и дочь получились у них очень красивые.
Как-то раз на зимние школьные каникулы мама отправила меня в Ступино, дядька привел меня в свой бассейн. В тот день там случилась какая-то профилактика, воду спустили, и мы сидели на тумбах для ныряния перед огромной пустой чашей. Но всё равно хлоркой воняло нещадно. На дне чаши валялись: розовая резиновая шапочка, синие плавки с завязочками, пара колечек, наручные часики. От этого безжизненного зрелища дядю Женю потянуло на рассказы о рыбалке. Он любил это дело — Ока текла рядом. «У меня там прикормленное место есть, хорошо ловится. Только леску толковую у нас так делать и не научились. Прошлым летом такого леща упустил — порвалась! Самолеты умеем делать, а леску не умеем. Это как?» Засмеялся, обнажая прокуренные зубы. «Вот бы в этом бассейне рыбу развести! Были бы мы с тобой всегда с ухой!» Его смех снова пошел гулять по обезвоженному пространству.
Когда я вошел в подходящий для водочки возраст, дядя Женя уже не пил — вышел на окончательную пенсию, воду больше не хлорировал, но с рыбалкой не расставался. Из первой своей поездки в Японию я привез ему тонкую и крепкую леску. Он же прислал мне в ответ огромного вяленого леща. Прислал со своим сыном. Ездить в Москву ему стало утомительно. К тому времени я уже закурил — завет дяди Жени так на меня и не подействовал.
* * *
Когда я проживал в 1998 году на даче в Белоострове под Питером, все деревенские со мной здоровались и в местную баню меня пускали по деревенской цене — много дешевле, чем обитателей Северной Пальмиры. Всё во мне было в нужную пору и меру: штаны мятые неопределенного окраса, трехдневная щетина и какая-то охренелость во взоре. Добиться последнего удается не всякому.
Пар в той бане был неплохой, но банные разговоры интереснее пара. Голые люди расслаблялись, и их тянуло на откровенности. После парилки рядом со мной уселся на скамеечке мощный абориген с такими огромными и натруженными ладонями, какие бывают у лесорубов. Он достал из кулька воблу и стал неспешно чистить ее, рассуждая на вечную тему о том, почему одним всё, а другим — ничего.
— Ельцин-то, вишь, теннисист. А какой ум у теннисиста может быть? Лупи по мячику — вот и вся недолга. Я так тоже могу. Вот и развел в стране бардак. Акции, фигации, а порядка нет. Водки не пьет, виски хлещет, от народа оторвался. Вот тут рядышком один китаец землю год назад взял, а уже «тачку» себе купил. Это как? А у меня даже велика нет. Вкалывает днем и ночью, ни праздников тебе, ни воскресений. Это ж надо так себя не уважать! А вот Сталин очень скромный был. В футбол играл неплохо, а это дело тонкое. Парился с березовым веником, дубовый не признавал. И правильно делал! От дубового в мозгах одна каша. На столах в пивных были положены соленые сушки и моченый горох. Бесплатно! А когда помер, у него на правом ботинке дырка была. Верно говорю.
— А ты почем знаешь?
— Отец сказал. Он сам видел.
Вступать в дискуссию с лесорубом по поводу его сведений как-то не хотелось, и я сменил тему: «А на лбу-то у тебя шишка откуда?» Лесоруб удивленно пожал плечами: мол, как это так — все уже знают, а ты еще нет: «А это жена в меня табуреткой кинулась». И добавил с уважением: «Здоровая, стерва! Это тебе не прошмандовка и не леди — баба нашенская». После этого протянул мне кусочек воблы. В его лапищах он казался еще меньше, чем был на самом деле. «Ты чего смурной такой? Тоже домой возвращаться неохота?»
Обсушившись, я вернулся на свою дачную веранду и сел переводить средневековые японские стихи.
Мне мил твой голос жалобный,
Кукушка!
Но ты поешь для всех,
И полюбить тебя
Не в силах.
«Как тонко!» — воскликнул я и чуть не добавил «блин». За забором носились с мячом мальчишки, оглашая окрестности обсценной лексикой.
Александр Мещеряков