«Неужели это будет печататься?» Свидетельства современников об «Одном дне Ивана Денисовича» (к 60-летию выхода в свет)

Сергею Сигачеву

Геннадий Кузовкин. Фото Л. Рутгайзер
Геннадий Кузовкин. Фото Л. Рутгайзер

«Один день» пришел к читателям в последнюю декаду ноября. Предпоследний выпуск «Нового мира» за 1962 год задержался. Такое запаздывание было в порядке вещей. Споры с цензурой нередко задерживали очередной номер и держали в напряжении тех, кто чувствовал причастность к курсу журнала. Но одиннадцатый номер ждали особенно.

Случайно или намеренно, «Известия» обогнали его доставку, поместив накануне рецензию Константина Симонова на «Один день Ивана Денисовича». Ноябрьский выпуск еще не поступил к подписчикам, в библиотеки, отсутствовал в продаже, а Симонов уже хвалил никем еще за пределами московского литературного круга и высшей партноменклатуры не прочтенное произведение о сталинских лагерях. Хвалил не скупясь, автора-дебютанта называл «зрелым своеобычным мастером». (В отставшей от «известинцев» «Правде» его вскоре сравнят с Толстым!)

Автор оправдал ожидания. Трагическую тему он с первой же попытки вознес на уровень классики. Свершилось большее: Александр Солженицын пробудил у сограждан подавленную память, а они своими откликами и воспоминаниями помогли в создании великой книги — «Архипелаг ГУЛАГ». Поток писем укрепил уверенность писателя в том, что ему по силам исследовать грандиозную репрессивную машину (о помощи 227 неназванных «соавторов» написано в первом томе «Архипелага»; имена были опубликованы в последнем подготовленном при жизни автора издании, в списке, озаглавленном «Свидетели Архипелага»).

Если продолжать генеалогию «Одного дня», от «Архипелага» она ведет неподцензурному историческому сборнику «Память», а затем к «Мемориалу»*. Первый выпуск сборника был составлен в 1976 году. Труд Солженицына назван в редакционном предисловии «стимулом для дальнейших исследований», а неслучайность «гулаговской тематики» в первом выпуске подчеркнута: «у мертвецов Воркуты, Норильска, Колымы — великое право встать в центр возрождающейся памяти».

Ключевую роль в составлении сборника играл историк Арсений Рогинский (1946–2017). Когда власти вознамерились разрушить проект, Рогинскому дали понять, что он должен выбрать между эмиграцией и тюрьмой. Историк отверг настоятельные рекомендации эмигрировать и заплатил четырьмя годами свободы за сборник, чья программа была сформулирована будто в разгар освободительной перестройки, а не перед надвигавшимися сумерками застоя: «Редакция считает своим долгом спасать от забвения все обреченные ныне на гибель, на исчезновение исторические факты и имена, и прежде всего имена погибших, затравленных, оклеветанных, судьбы семей, разбитых или уничтоженных поголовно; а также и имена тех, кто казнил, шельмовал, доносил». Родственность миссии «Мемориала» и этой программы очевидна. Перед нами не случайное сходство. Сотрудники редакции и авторы сборника участвовали в создании общества и, можно сказать, принесли свои идеи с собой. Рогинский был впечатляюще одаренным ученым и организатором — редкое и счастливое сочетание. Он довольно скоро включился в формирование мемориальской стратегии, а затем почти два десятилетия руководил «Мемориалом».

Рассмотреть все ветви и завитки общественной родословной «Одного дня» — задача не для краткого предисловия, а для самостоятельного исследования. Поэтому завершим наши штудии цитатой из интервью (см. врезку) с Арсением Рогинским и… загадкой. Рогинского записал корреспондент французской радиостанции в августе 2008 года, в дни прощания с Александром Солженицыным. Что же касается загадки: нам захотелось убедиться, присутствует ли «Один день» в первом выпуске «Памяти». Угадаете результат эксперимента? Ответ — в сноске1.

Добавим, что эксперимент был предпринят и интервью нашлось не до, а после того, как был написан наш пунктирный обзор генеалогии «Одного дня».

Из интервью Арсения Рогинского Международному французскому радио

Ярослав Горбаневский: <…> С нами Арсений Рогинский, правозащитник, бывший советский политзаключенный, председатель правления российского общества «Мемориал».

«Мемориал» возник для сохранения памяти о политических репрессиях в недавнем прошлом России, и эта обращенность к истории своей страны и одновременно к истории именно тюремно-лагерной, репрессивной кажется по меньшей мере связанной с тем, что направляло всю жизнь Александра Солженицына. Или это лишь случайное совпадение?

Арсений Рогинский: Неслучайность эту мы постарались подчеркнуть, когда издали фундаментальный справочник по ГУЛАГу, где были описаны все лагерные управления. Мы издали его в конце 1990-х, в самом конце прошлого века и посвятили его 25-летию выхода книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». А вообще говоря, мое поколение всё росло под этим именем, под знаком Солженицына, начиная с «Одного дня Ивана Денисовича», с конца 1962 года. И потом всю жизнь и, в общем, почти до сегодняшнего дня он всегда был каким-то очень важным из всего, что нас формировало. Не было бы Солженицына, не было бы «Одного дня Ивана Денисовича», не было бы «Матрёнина двора», «В круге первом» и, конечно же, «Архипелага ГУЛАГ», то и мы были бы другими, и, наверное, и общества «Мемориал» в том виде, в котором оно ныне существует, не было бы.

<…>

Я был студентом-первокурсником Тартуского университета, и вот сразу как-то мы из рук в руки, буквально на день давая друг другу номер журнала, прочли эту повесть. И, конечно, было, с одной стороны, мощное впечатление. Вы знаете, это сразу как-то очень сильно ударило, а с другой стороны, я уже потом, с годами понял, что я, да и мои друзья (мы потом об этом много говорили) «Один день…» открывали многие годы.

Ну что, я был мальчишка… Конечно, я что-то знал о ГУЛАГе, и немало. Я жил в таком доме в Ленинграде, где полдома огромного занимали люди, вернувшиеся из лагерей, и отец мой тоже лагерник, и многих людей знал я лагерников.

Книжка ударила нас в первый раз своей темой. Но всё равно мое юношеское внимание было отвлечено на идеологию, на отношения разных интеллигентов между собой, на партийцев, на коммунистов, которые там, в лагерях, оставались тем, чем были, когда их туда сажали, а они там еще большими коммунистами становились… на отношение интеллигенции и народа. И мне казалось тогда, что это — главное.

А с годами это всё переменилось. С годами я понял главное: это великое художественное произведение, в котором ему удалось собрать, свести, сконцентрировать весь лагерный воздух. Вот в камеру входишь и сразу чувствуешь этот воздух тюрьмы. И в зону входишь, и запах зоны. И вот эти тысячи деталей: как прятать мастерок, куда его прятать, и почему тебе нужен этот мастерок, как ты стоишь на ветру перед разводом, на разводе, на выходе из жилзоны, и наоборот, по возвращению в зону… Как вдруг, если ты что-то у себя обнаружил, и это надо сбросить, чтобы у тебя не нашли, а сбрасывать жалко. А вот эти посылки, вся эта крутня вокруг посылок. Миллионы мелких деталей, которых нет абсолютно ни в каких мемуарах, всё это собрано. И через лагерную повседневность весь этот душняк сталинский показан. Это удивительное совершенно произведение, повторяю, с годами гораздо более сильно повлиявшее, чем даже при первом чтении.

rfi.fr/acturu/articles/104/article_957.asp

Рогинскому не пришлось видеть скандальной ликвидации «Международного Мемориала» и беспомощности человечества в достижении мира в российско-украинском конфликте. Грустно, что Нобелевский комитет опоздал на несколько лет. И хотя речь на вручении премии будет читать не Арсений Борисович, думаю, он порадовался бы, узнав, что научная и просветительская работа «мемориальцев» продолжается. Свидетельство чему, в частности, — эта публикация.

Посвящаем ее Сергею Петровичу Сигачеву, скончавшемуся в ноябре 2022 года. Он был одним из составителей справочника «Система исправительно-трудовых лагерей в СССР, 1923–1960», именно об этом справочнике говорил в интервью Рогинский.

* * *

К 60-летию выхода в свет «Одного дня» мы собрали запечатленные в дневниках свидетельства современников. Как ни удивительно, корпус дневниковых записей о произведении был составлен впервые. Хотя предпосылки к такому замыслу имелись. Люди и их дневники отзывчивы к нерядовому, а писательский дебют Солженицына был просто сказочным2. И название рассказа показывало направление, дневники ведь складываются из описаний дней. Наконец, в многочисленных книгах и статьях о рассказе выдержки из дневниковых заметок современников на видном месте.

А.И. Солженицын на даче у Чуковских. 1967 год (rusarchives.ru)
А.И. Солженицын на даче у Чуковских. 1967 год (rusarchives.ru)

Цитируют, как правило, известных людей — «новомирцев» Александра Твардовского и Владимира Лакшина, Корнея Чуковского и его дочь Лидию. Расширить свод свидетельств позволил аккумулирующий дневники интернет-ресурс «Прожито». Именно к нему мы обратились, заручившись поддержкой автора и руководителя этого замечательного проекта Михаил Мельниченко.

Были изучены свыше 3000 дневниковых записей с ноября 1961-го по июнь 1963-го. Из релевантных свидетельств возникла лента, в которой запечатлены: движение к типографскому тиснению «Одного дня», впечатления, увидевших его до и после выхода в свет. Путь к изданию занял год. Именно в ноябре 1961-го рассказ о заключенном Щ-854 оказался в редакции «Нового мира».

Желая сохранить непосредственность впечатлений современников от «Одного дня» и одновременно его вплетенность в разноголосицу жизни, мы не сокращали дневниковые заметки и намерены публиковать их в том виде, как они размещены на сайте «Прожито». Концентрирующие внимание сокращения отсекают «шум времени». Воздействие «Одного дня» не исчерпывалось только изложением впечатлений от прочитанного, нередко в той же записи размышления продолжаются уже без упоминания рассказа. Такой подход сильно увеличил объем текста, поэтому в публикации было решено не воспроизводить примечания3. Другие вмешательства в текст ограничивались исправлением замеченных опечаток и отдельных технических неисправностей.

Из отобранных к публикации дневниковых записей легко сделать книжку страниц на 100–150, а для газеты это слишком много. Поэтому в ТрВ-Наука появится лишь часть ленты.

Всемирная известность «Одного дня» дала нам право обойтись без большого предисловия, навигационную роль в корпусе записей будут играть краткие вступительные заметки к публикуемым фрагментам и опорные даты.

Нам приятно поблагодарить за помощь в подготовке публикации А. Боброва, Н. Васильеву, С. Горелик, Дм. Ермольцева, Е. Русакову.

В публикации использованы материалы из справочного аппарата к книге «Несколько интервью о Самиздате» (работа над ней завершается в НИПЦ «Мемориал»). В создании этих материалов принимал участие историк Дмитрий Зубарев.

Часть 1. «Необыкновенная рукопись», или «Всё, что сделано доброго в литературе, сделано без разрешения начальства»

«Один день Ивана Денисовича» (первоначальное авторское название — «Щ-854. Один день одного зэка») — первое опубликованное произведение Александра Солженицына, принесшее ему мировую известность. По авторскому определению — рассказ, но при публикации в журнале «Новый мир» произведение названо «для весомости» повестью.

Рассказ задуман в неволе, в Экибастузе (отделение Степлага, Казахская ССР) зимой 1950–1951 годов (по другим данным, в 1952 году), написан в 1959 году в Рязани. Главный герой — русский крестьянин Иван Шухов, отбывающий 10-летний срок заключения за несколько суток, проведенных в немецком плену. Жизнь в зоне показана изнутри (изображен зимний день в лагере, расположенном в казахской степи), это подчеркнуто манерой повествования — так называемой «несобственно-прямой речью» главного героя, выдержанной в его лексической манере, с обилием разговорной и вульгарной — вплоть до нецензурной — лексики (довольно прозрачно замаскированной переменой первой буквы с «х» на «ф»).

Весной 1961 года Солженицын привез рассказ в Москву, литературному критику Льву Копелеву. Они встретились и сдружились в конце сороковых в спецтюрьме МГБ для научных работников (так называемой шарашке). С согласия автора Копелев и его жена Раиса Орлова (тоже литературовед и критик) показали текст нескольким людям, а летом вышли за пределы этого узкого круга. Машинописный экземпляр рассказа в редакцию «Нового мира» Орлова передала в ноябре 1961-го (через несколько дней после окончания работы ХХII съезда КПСС). Фамилии автора на рукописи не было, сотрудница журнала вписала на обложку — «А. Рязанский» (по тогдашнему месту жительства автора). В декабре 1961 года главный редактор Твардовский, пришедший от рассказа в восторг, дал его рукопись для прочтения нескольким виднейшим советским писателям — Чуковскому, Маршаку, Федину, Паустовскому, Эренбургу. В то же время текст начал распространяться в машинописных списках-копиях.

Раиса Орлова
Раиса Орлова

Раиса Орлова (1918–1989), писательница, филолог, литературный критик, жена Льва Копелева:

8 ноября. В дни праздников С[олженицын] пришел возбужденный. Он внимательно читал газеты о съезде, речь Твардовского.

Мы твердим: теперь надо, чтобы Твардовский прочитал «Щ». Обсуждаем, как сделать. Перебираем знакомых новомирцев. Решаем: через Асю, и отнесу я, у Л. слишком дурная репутация.

10 ноября 1961
Рассказ Александра Солженицына «Щ-854 (Один день одного зэка)» передан в редакцию «Нового мира».

8 декабря 1961
Александр Твардовский появился в редакции после длительного отсутствия. Сотрудница журнала Анна (Ася) Берзер предложила ему прочесть рукопись, которую назвала очень народной вещью (лагерь глазами мужика).

8–9 декабря 1961
Ночью Твардовский несколько раз читал рассказ, пришел в восторг и решил добиваться публикации.

Владимир Лакшин
Владимир Лакшин

Владимир Лакшин (1933–1993), литературный критик, литературовед, прозаик, мемуарист, В 1960-е — заместитель главного редактора журнала «Новый мир»:

Начало декабря 1961 г. Был в редакции «Нового мира», говорил с Твардовским. Он сказал, что прочел необыкновенную рукопись — «Один день одного зэка». Взял слово, что я никому не скажу и возвращу рукопись через день-два. «Увидите, что это такое, а потом поговорим».

— Всё, что сделано доброго в литературе, сделано без разрешения начальства; стоит только спросить: «Можно ли?» — и тебе запретят, рассуждал Твардовский. Видно, он прикидывает возможности публикации этой повести.

Рассказывал с досадой, сколько теряется времени на разных заседаниях.

— Сижу, свечу глазами в сталинском Комитете по Ленинским премиям. Притом не подумайте, что даром. У них порядок — «пожетонные». Отсидел заседание — «жетон» — 15 рублей. Реплику в прениях бросил — 20 рублей. А с речью выступил — и того погуще.

Придя домой, тут же, вечером, я начал читать повесть о зэке — и читал, не отрываясь, пока не кончил. Жена читала за мной — я передавал ей странички. Вот это подлинность, и сила, и правда! Заснули мы, кажется, только в 4-м часу ночи.

Кто он такой, этот новый автор? Твардовский называл фамилию (на рукописи ее нет), кажется, Соложеницын.

11 декабря 1961
Александр Солженицын (в день рождения) получает телеграмму Твардовского с приглашением срочно приехать в редакцию.

12 декабря 1961
Солженицын в редакции «Нового мира», приглашены ведущие сотрудники журнала, с автором заключен договор.

Александр Твардовский
Александр Твардовский

Александр Твардовский (1910–1971), поэт и писатель, главный редактор «Нового мира»:

[22 декабря,] М<осква>. 5 ч. Утра. Месяц этот подковеркан неудачной попыткой притихнуть в Малеевке. После напряжения съездовских дней и всего последующего выезд в эту обитель моей трудной юности и приют в иные годы («Дали») оказался неудачным: приехал уже туда хорошеньким, встретил Смелякова, этого лишь и не хватало, а там началось и не веселье вовсе, а мука и унизительные экскурсии в поисках чего-нибудь, вплоть до некоего «волжского». Словом, приехала М. И., и на другой день мы вместе уехали в Москву, — я уже больным, в сущности, и день за днем в Москве откладывалось возвращение, а следом нарастал стыд, страх, мука. Однако памятным моментом этого захода явилась ночь, кажется с 26 на 27 ноября, которая в календаре обозначена неразборчивой карандашной записью на обороте воскресного (26) листка «Ночь озарения». Я вдруг проснулся, протрезвев и в полном сознании (это не было, по-видимому, полное трезвое сознание, «верховная трезвость разума»). Оказывается, я уже давно лежал и спал-не-спал, но в легком полубреду обдумывал, как я буду доделывать «Т<ёркина> на том св<ете>», которого в Малеевке даже не раскрыл, чтобы перечесть (как не сделал этого до сих пор, чего-то боясь, чего-то избегая — не полной ли ясности, что ничего уже сделать нельзя или не смогу?).

Толком не могу воспроизвести сейчас этот «план», но осталось одно, что я, мол, должен подключиться к этой новогодней хорейческой однолинейной истории еще и ямбом, вторым из наиболее разработанных и освоенных мною размеров — для отступлений, ретроспекции и т. п. И втоптать сюда всё — и «культ», и послекультовские времена, и колхозные, и литературные, и международные дела. И так мне было ясно, что это будет органично и что всё это, собственно, начиная с «Муравии», у меня подготовлено, пододвинуто для решения этой увенчивающей все мои стихотворные вещи задачи, что я утром начал это рассказывать Маше, хвастаясь, что всё доныне написанное мною — только «крыльцо» (по Гоголю) к тому, что должен именно теперь возвести «на базе» «Т<ёркина> на т<ом> св<ете>», и что мне ничего не страшно и не стыдно и я знаю, что мне делать, еду в Малеевку, сажусь за стол и т. д. При этом я выпросил у нее «поправку» и… задул дальше, т. е. не задул, а пошел «тянуть проволоку», помаленьку освобождаясь от этого просветленно-восторженного состояния и подумывая уже, что это, м. б., что-то сходное с переживаниями героя чеховского рассказа «Черный монах».

Потом я обмелел, притих, перетерпел свой срок (он короче сроков Лидии Дмитриевны), и на меня обрушился весь подпор дел: нечитаных рукописей, неотложных дел, и я постепенно вошел в норму, а Маша съездила в М<алеев>ку за вещами.

Но прочесть «Тёркина на т<ом> св<ете>» до сих пор не решаюсь, что-то еще не дает мне этой свободы, скорее всего, полное отсутствие «запаса покоя».

Сильнейшее впечатление последних дней — рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня. И оно тоже обращает меня к «Т<ёркину> на т<ом> св<ете>».

Владимир Лакшин:

22 декабря. На пленуме в Союзе писателей (Большой зал ЦДЛ) я из зала следил за Александром Трифоновичем, сидевшим в президиуме. Он был сосредоточен, время от времени переговаривался со своим соседом Л. Соболевым, снимал и надевал очки. Делал доклад Г. Марков, призывавший к «доброжелательности». (Твардовский сказал мне потом: «А можно ли быть доброжелательным к недоброжелательности?»)

Как оказалось, Соболев спросил, наклонившись к нему: «Скажи, что — Стейнбек — прогрессивный?» — «А зачем тебе?» — «Я хочу в выступлении сказать „от и до“, от Гомера до Стейнбека». — «Тогда уж возьми Фолкнера», — посоветовал Твардовский. «Да, да, Фолкнера хорошо», — согласился Соболев. «А ты его читал?» — «Да… Но позабыл», — сказал Соболев. «Да ведь у нас почти ничего не переведено», — заметил Александр Трифонович. «А-а-а»…

Потом Соболев пожаловался, что ему «плохо пишется».

— А ты меньше речей говори, — посоветовал Александр Трифонович.

— Не могу. У меня это с деятельностью желудка связано. Вот референт подготовит по областной литературе материал, я читаю речь, глядишь, и прослабило.

(Последнее Твардовский скорее всего выдумал — но смешно и верно.)

В перерыве к нему подходили один за другим люди с книгами, просили автограф. Он писал коротко: «От автора такому-то», писал с досадой, но никому не отказывал.

Углядев меня за спинами, сказал: «Вас я как раз хотел видеть», — и увлек на лестницу. Однако и тут его атаковал автор какой-то статьи о Фадееве. Александр Трифонович начал объясняться с ним мягко. «Это исследование, вероятно, надо было сделать, и хорошо, что оно сделано, но в „Новом мире“ печатать его нельзя». Автор попытался настаивать. «Простите, уж я твердо знаю, что этого не следует печатать, не пытайтесь меня убеждать», — сказал Александр Трифонович резко и повлек меня на площадку лестницы. Ему не терпелось узнать мое мнение о повести Солженицына. Я поделился своими восторгами, он радостно кивал. Мне пришло в голову, что проложить дорогу повести можно, напечатав отрывок в «Известиях». (Я рассчитывал на посредство М. Хитрова, моего товарища, работавшего в литературном отделе «Известий», который мог поговорить с Аджубеем.) Когда я изложил Александру Трифоновичу этот план, он сказал:

— Я сам об этом думаю. Напечатать повесть трудно, но я сделаю для этого всё.

Твардовский рассказал, как на собрании подошел к нему незнакомый старичок с красными щечками, напоминающий Д. Д. Благого. Оказалось, цензор «Нового мира» — Виктор Сергеевич Голованов.

— Мы с вами знакомы только заочно, Александр Трифонович, я… (и он представился).

— A-а… — сказал Твардовский, не сразу поняв, с кем говорит.

— Обычно между редактором журнала и цензором отношения сложные, — сказал старичок. — Но я думаю, у нас будет полное взаимопонимание.

— Конечно, — отвечал Твардовский, наконец смекнув, в чем дело.

(«Некрасов с ними в карты играл, — объяснил мне потом Александр Трифонович, — а я в карты не умею. Так уж надо хоть любезным быть».)

Цензор сказал, что ему не понравилось одно место в сатирической повести Татьяны Есениной (дочь Сергея Есенина напечатала тогда свою вещь в «Новом мире»). В одной из глав там в колбе выращивают коммунистического гомункулюса.

— Что делать, женская рука, — согласился Александр Трифонович лукаво.

— Женская рука, женская рука, — обрадованно подхватил цензор.

Он несколько подобострастно выспрашивал Твардовского, держа в уме, что А. Т. — кандидат в члены ЦК.

— А статья Марьямова о Кочетове — это хорошая, партийная статья!

— Я тоже так думаю, — охотно согласился Твардовский.

— Я больше скажу, это научная статья!

— Да, это научная статья.

— Как я рад, что в главном мы сходимся, — ликовал краснощекий цензор.

— И я, поверьте, рад.

— Ну а по пустякам уж я вас тревожить не буду, договорюсь с Кондратовичем и Заксом…

Совсем гоголевский разговор. Но Твардовскому хотелось обольстить цензора, чтобы напечатать повесть, которую давал мне читать.

— Проводите меня вниз, — сказал Твардовский и, когда мы сошли по лестнице в раздевалку, добавил вдруг неуверенно: — А вам обязательно здесь оставаться?

Мы оделись и пошли искать такси. По дороге он рассказал, что накануне пленума Союза писателей собиралась партгруппа секретариата. Марков сообщил, что Суслов рекомендовал провести пленум «тихо», в полной «консолидации». Главный лозунг — «доброжелательность».

Завернули ко мне на Страстной бульвар и просидели с двух часов до семи, обедали, разговаривали, даже пели. Александр Трифонович пел «Шинель» из «Теркина» на мотив, как он сказал, услышанный еще во время войны от Б. Чиркова. Потом пошли смоленские песни: «Метелки», «Гуляй-гуляй, моя родная, в зелененьком саду…».

Он много и хорошо рассказывал, к сожалению, я многое позабыл и не сумею записать. Помню только — много говорили о Солженицыне и его повести, которую он с какой-то нежностью особой называет «Шухов». Говорили о полной ее безыскусности, в которой великое искусство. Вспомнил он сцены с кавторангом. Подхватил сказанное мной о талантливости самого замысла — показать обыкновенный и даже счастливый день, когда Шухову всё удается. (Плохой художник нагнал бы мраку, и было бы черное на черном.)

Говорил Александр Трифонович об особом быте тюремном, который близок военному, — казарме, землянке. Рассказал, как на войне наблюдал однажды кашевара, добродушного, с бабьим лицом солдата. Он крутил кашу в котле и приговаривал: «Эх, кашка, кошка, моя горемычная». А в этот момент подошел к нему Твардовский, который был корреспондентом армейской газеты, и сопровождавший его подполковник. Подполковник-солдафон вдруг напустился на повара: «Какая-такая горемычная? Ты понимаешь, что говоришь? Воевать за родину и за товарища Сталина — великое счастье!» «Так точно, великое счастье, товарищ подполковник», — ответил кашевар, вытянувшись по швам. И такая тоска была у него в глазах, когда снова взялся он мешать свою кашу.

Потом Александр Трифонович вспоминал о детстве, как на подводе, зимой, в санях возили его из деревни в Смоленск, говорил о матери и братьях. С горечью рассказывал, что всю семью как семью кулака, свезли в дальний край, к Уральскому хребту и среди зимы выбросили из вагонов в снег.

— Я случайно туда с ними не попал — в Москве был в тот год, а потом назад в Смоленск вернулся… Вообще-то жизнь щадила меня. Один друг, вернувшийся оттуда (это был А. В. Македонов, отсидевший срок), рассказывал, как на прогулке под конвоем в тюремном дворике шедший за ним их общий приятель стал повторять еле слышно, но чтобы тот понял: «Сашку не называй, Сашку не называй». Речь шла обо мне — а их мотали на допросах.

Рассказывал Александр Трифонович о своих дочках. Старшей (Валей) он очень гордится. Она занимается «Народной волей» и должна об этом писать главу в новую «Историю партии». У нее растет сын, внук Твардовского.

— Копаюсь на даче в земле, а рядом внук с лопаткой что-то лопочет, дергает за рукав. А я ему говорю: «Смотри и думай, смотри и думай».

Я спел ему свою песню — «Государь мой, батюшка». «А ты и это понимаешь», — сказал Александр Трифонович, неожиданно перейдя на «ты». Сказал, что буду я когда-нибудь вспоминать его, как он вспоминает свою молодую дружбу с Маршаком. Разница лет у них была такая же, как у меня теперь с Александром Трифоновичем.

«Все только до мая», — сказал Александр Трифонович какое-то непонятное пророчество. Говорил, что очки ему плохи, надо менять, и обиделся, когда я понял это лишь буквально.

Ругал Хрущёва. Говорил, что нельзя ему заниматься указаниями крестьянам, что и как сеять. У главы правительства есть другие задачи.

Геннадий Кузовкин, историк, исследователь инакомыслия в СССР
(Научно-информационный и просветительский центр «Мемориал»)

Продолжение следует

* МОО ИПЦ «Мемориал» внесен в реестр «иностранных агентов» МЮ РФ и ликвидирован по решению суда.


1 Да, упоминание «Одного дня» обнаружилось в разделе «Документы», в обращении Анны Скрипниковой к XXIII съезду КПСС: «3–4 года тому назад, вскоре после выхода в свет повести Солженицына „Один день Ивана Денисовича”, Хрущёв выступил публично с заявлением, что редакции завалены такого рода произведениями, но что печатать их совершенно излишне и вредно. Это заявление поддерживает всё правительство Советского Союза, так как противоположных высказываний ни от кого не поступило, а „молчание знак согласия». Анна Петровна отбывала срок на Соловках, в БелБалтлаге, Сиблаге и Дубравлаге. 19 февраля 1963 года, прочитав «Один день», она написала письмо автору, а затем вошла в круг «свидетелей Архипелага». Разумеется, абсолютизировать именно это упоминание нет необходимости, нам известны другие точки соприкосновения «Одного дня» и сборника «Память», но они требуют более развернутого повествования, которое не втиснешь в газетный формат. Как минимум одну из таких точек соприкосновения внимательный читатель увидит в нашей публикации.

2 Высокий ранг события, не только в литературе, но в политике. Экзотичность и трагизм темы, ее манящая недозволенность. Для публикации произведения о лагерях (подчеркнем, художественного) потребовалось разрешение главы государства. Вовлеченность верховного властителя делала сказочной историю о чудесном перевоплощении рязанского учителя, бывшего заключенного, в звезду.

3 Попутным соображением была неравномерность комментирования. Сводный справочный аппарат к дневникам, собранным на сайте «Прожито», еще не создан. В публикации останутся примечания, которые не были вынесены в сноски.

См. также:

Подписаться
Уведомление о
guest

1 Комментарий
Встроенные отзывы
Посмотреть все комментарии
Рабочий - против русского мира
Рабочий - против русского мира
1 месяц назад

Вся россия в этом рассказе, от и до. Не потому, что рассказ всеобъемлющий, а потому что россия это точка без размерности.

Оценить: 
Звёзд: 1Звёзд: 2Звёзд: 3Звёзд: 4Звёзд: 5 (5 оценок, среднее: 2,60 из 5)
Загрузка...